Отрывок из главы "Антиполитика и ощущение конца" работы политолога Яна-Вернера Мюллера «Споры о демократии: политические идеи в Европе XX века»
Совместно с издательством Института Гайдара Постнаука.ру публикует отрывок из шестой главы книги «Споры о демократии: политические идеи в Европе XX века» профессора политологии Принстонского университета Яна-Вернера Мюллера. В своей книге американский политолог предлагает систематический обзор политической мысли XX века.
Суверенитет всегда создается снизу, и теми, кто напуган.
Мишель Фуко
Быть демократом — значит, прежде всего, не бояться…
Иштван Бибо Экономика — метод; цель — изменить душу. Маргарет Тэтчер Думаю, что конец коммунизма является серьезным предупреждением всему человечеству. Это сигнал, что эпоха высокомерного, абсолютистского разума подходит к концу и что из этого факта самое время сделать выводы. Вацлав Гавел Смешно приписывать развитому капитализму… какое-то исключительное родство с «демократией» или «свободой». Вопрос заключается только в одном: как они вообще «возможны» при его господстве?
Макс Вебер
В ретроспективе середина 1970-х гг. кажется апофеозом глубокого кризиса, поразившего не только Западную Европу, но весь Запад в целом. По крайней мере это была кульминация острейшего ощущения кризиса. Знаменитый доклад, подготовленный в 1975 г. для Трехсторонней комиссии, группы политиков и бюрократов высокого уровня из США, Западной Европы и Японии, выражал обеспокоенность тем, что европейские страны могут стать «неуправляемыми»: нефтяной шок 1973 г. привел к очевидному концу trente glorieuses, «тридцати славных лет» беспрецедентного (по сравнению с первой половиной XX в.) экономического роста и социального мира. Появился не известный ранее и не собиравшийся исчезать феномен стагфляции — сочетания безработицы и неконтролируемой инфляции. Немецкий философ Роберт Шпеман заявил, что с точки зрения интеллектуальной истории нефтяной шок стал самым важным событием послевоенного периода. В 1976 г. британский премьер-министр Джеймс Каллаган поведал потрясенному съезду лейбористской партии: «Мы привыкли думать, что выходить из рецессии и повышать уровень занятости можно снижая налоги и увеличивая государственные расходы. Говорю вам со всей откровенностью, что такого способа больше не существует». В том же году шведские социал-демократы впервые за последние сорок лет потеряли власть. Судя по всему, времена технократической тонкой настройки экономики, считавшейся ключом к послевоенному процветанию и, прежде всего, к стабильности, ушли в прошлое.
Стабильности угрожал еще один фактор — подъем внутреннего и международного, левого и правого терроризма. Терроризм поставил под вопрос единственный казавшийся несомненным атрибут современного государства, которому следовало оставаться незыблемым, несмотря на конец технократических иллюзий, а именно монополию на насилие. Однако терроризм можно было сдерживать, в отличие от поднявшейся в конце 1960-х гг. неудержимой волны социальной мобилизации с ее требованиями более широкого и разнообразного представительства и, в любом случае, более прямого участия в политике.
Кроме того, казалось, что потеряно самообладание. Как заявил Александр Солженицын в своей речи в 1978 г. перед ассамблеей выпускников Гарвардского университета, «падение мужества — может быть самое разительное, что видно в сегодняшнем Западе постороннему взгляду. Западный мир потерял общественное мужество и весь в целом, и даже отдельно по каждой стране, каждому правительству, каждой партии». Он отмечал, что «этот упадок мужества особенно сказывается в прослойках правящей и интеллектуально-ведущей, отчего и создается ощущение, что мужество потеряло целиком все общество».
Каким же образом Западная Европа выбралась из того, что Хабермас в 1970-х гг. называл «легитимационным кризисом позднего капитализма», а Мишель Фуко уже в конце 1960-х гг. — «смертью человека» (которая, помимо многого другого, по-видимому, означала конец иллюзий либерального индивидуализма)? И каким образом Западная Европа пришла в конце 1980-х гг. к триумфальному либерализму Френсиса Фукуямы, а также к очевидному оправданию апологетов капитализма, таких как Хайек, и, по-видимому, к окончательной дискредитации ленинской модели политики? Было ли это, как считал целый ряд наблюдателей, результатом быстрой либерализации западноевропейской мысли, возможно, бравшей пример с диссидентских мыслителей на Востоке, многие из которых обратились к либерализму в той или иной его форме? Или это стало, как утверждали критики слева, победой неолиберального заговора, составленного еще в 1945 г. на горе Мон Пелерин, но захватившего, в лице главных заговорщиков, Хайека и Милтона Фридмана, командные высоты интеллектуального дискурса в 1970-х гг.? И что, собственно говоря, означало это возвращение (или движение вспять, в зависимости от точки зрения) для концепций демократии и особенно для судеб послевоенного западноевропейского конституционного урегулирования?
«Кризис демократии»
«Кризис демократии» — таково было прозаичное название влиятельного «Доклада об управляемости демократий для Трехсторонней комиссии», опубликованного в 1975 г. Доклад претендовал на то, чтобы дать ответ на широко распространенное мнение о «дезинтеграции гражданского порядка, падении общественной дисциплины, деградации лидеров и отчуждении граждан». Эксперты-социологи, которые его подготовили, предупреждали о «мрачном будущем, ожидающем демократическое правление». Более конкретно, их беспокоила «перегрузка» правительства требованиями, исходящими от общества, в частности тем, что было названо одним из главных исследователей, Сэмюелем Хантингтоном, «демократической волной», захлестнувшей Соединенные Штаты и западные страны в целом. Слишком большое количество людей, желающих слишком многого от правительства, и в конечном счете слишком широкое участие в работе правительства создали серьезные проблемы в управлении государственными делами. Во всяком случае, таков был поставленный диагноз.
В дополнение к этому в предисловии к докладу Мишель Крозье, Хантингтон и Дзедзи Ватануки утверждали, что «в настоящее время серьезный вызов исходит от интеллектуалов и связанных с ними групп, которые заявляют о своем отвращении к коррупции, материализму и неэффективности демократии, а также к раболепию демократического правительства перед „монополистическим капитализмом“». Говорилось также о распространении вызывающей сожаление «враждебной культуры» «ценностно-ориентированных интеллектуалов», склонных к «разоблачению и делегитимации признанных институтов».
Один из возможных путей выхода заключался, по мнению докладчиков Трехсторонней комиссии, в придании более важной роли «технократически и политически ориентированному интеллектуалу» — так сказать, не-враждебной культуре. Самым известным ее поборником в конце XX в. был, вероятно, немецкий социолог Никлас Луман, — не потому, что он оказал серьезное влияние на политику (как раз наоборот), но потому, что предложил наиболее последовательное и изощренное теоретическое оправдание того, почему принятие политических решений должно быть ограждено от широкого участия [населения] и, по существу, оставлено на попечение бюрократов. Луман и сам был Beamter’ом (государственным служащим) в Нижней Саксонии, прежде чем выиграл стипендию на обучение в Гарварде, где его научным руководителем стал социальный теоретик Толкотт Парсонс (который способствовал тому, чтобы познакомить американское академическое сообщество с Максом Вебером). Затем Луман в рекордные сроки завершил хабилитацию (вторую докторскую степень, которая требуется от всех немецких преподавателей) и стал профессором новосозданного университета в Билефельде — бетонного воплощения технократического оптимизма 1960-х гг.
Лумановская «теория систем» испытала глубокое влияние со стороны Парсонса, который, в свою очередь, формализовал и систематизировал многие идеи Вебера. Бывший немецкий госслужащий, радикализировав одну из центральных интуиций Вебера и Парсонса, полагал, что современные общества постоянно эволюционируют и, в частности, разделяются на все большее количество «систем» (таких, например, как экономика, искусство и правительство), которые действуют по своей собственной логике или «функции». Системы редуцируют сложность, они делают окружающий их мир постижимым для самих себя. Любая попытка вмешательства одной системы в другую прежде всего контрпродуктивна. Поэтому ожидать, что правительства смогут реализовать «ценности», находящиеся вне системы государственного управления, значит совершать своего рода категориальную ошибку. А пример того, что происходит, когда политика пытается господствовать над экономикой, можно было наблюдать ежедневно, обращая взгляд на восток от железного занавеса.
Из теории Лумана следовал вывод, что дело государственного правления следует оставить политикам и, в конечном счете, бюрократам и что активисты общественных движений, не слышащие ничего, кроме голоса своей совести, могут причинить большой ущерб современным обществам, если правительства уступят их ложным требованиям и удовлетворят иллюзорные надежды на участие. Такой диагноз, якобы вдохновленный веберовской критикой этики совести, часто сопровождался выражением презрительного отношения к представителям «враждебной культуры». Например, учитель Лумана социолог Хельмут Шельски высмеивал интеллектуалов как «новый класс первосвященников», стремящихся к власти, пока «другие занимаются делом». Однако более интересным и более тревожным выводом из лумановской теории было то, что политика (и государство) на самом деле вовсе не так значимы, как полагает большинство людей: правительства не способны «руководить» обществами в целом, а государства — не более чем «самоописания» особых «политических систем», самодостаточных и не способных, например, к реформированию экономической системы.
В отличие от Вебера, Луман не наделял политику смыслообразующей ролью и не считал, что публичная сфера может стать домом для «высших ценностей». Наоборот, для «сплочения обществ» не нужны никакие всеохватывающие системы верований — гражданские религии или идеологии. Таким образом, идеи Лумана не столько знаменовали наступление бабьего лета технократического мышления, доминировавшего в 1950-х и 1960-х гг., сколько прекрасно подходили для эпохи заниженных политических и экономических ожиданий. В эту эпоху, согласно Луману, в центре мышления о будущем должно стоять не планирование общества, а эволюция.
Луману было суждено сыграть роль главного теоретического оппонента Юргена Хабермаса, наиболее известного наследника идей франкфуртской школы критической теории. Хабермас дистанцировался от бунтарей 1968 года, но не терял надежды на демократизацию (в широком смысле этого слова) государственного управления и экономики. Его философия стала важным ориентиром для энвайронментализма и феминизма — общественных движений, возникших в 1970-х гг. наряду с мелкими революционными группами как результат 1968 года. Хабермас подчеркивал необходимость защиты того, что он называл «жизненным миром», т. е. сферы семейных и других межличностных отношений, а также гражданского общества, которые, на его взгляд, должны быть ограждены от инструментальной логики — или беспощадного стратегического мышления, — присущих экономике и государственному управлению. Рынок и государство, доказывал Хабермас, всегда стремятся к «колонизации» жизненного мира. Общественные движения и, не в последнюю очередь, интеллектуалы, вращающиеся в публичной сфере, могут противодействовать такой колонизации и даже, быть может, добиваться постепенной деколонизации.
Луман, который считал себя обязанным заниматься «социологическим просвещением», относился к этим надеждам с иронией, даже не вступая в полемику. Чтобы понимать общества и их эволюцию, говорил он, следует рассматривать системы, а не индивидов или движения, борющиеся за те или иные политические ценности или против них. В каком-то смысле его теория систем подтверждала веберианский диагноз «стального панциря» и зиммелевскую «трагедию культуры»: общество стало настолько сложным, что далеко превзошло возможности реальной индивидуальной автономии. Но при этом Луман настаивал на том, что предложенное им социологическое разочарование (disenchantment) тоже освобождает, несмотря на то что «системы» (никогда просто «система», the system») имеют свою собственную железную логику. По замечанию британского теоретика новых левых Перри Андерсона, «если Хабермас говорил читателям, что вещи могли бы быть такими, какими они должны быть… то Луман провозглашал более сухую, но не менее обнадеживающую весть: вещи такие, какими они и должны быть».
Интересно, что Хабермас в конце концов включил многие элементы лумановских теорий в собственные концепции и даже, по-видимому, отказался от каких-либо надежд на широкую демократизацию экономики и государственного управления. Вместо этого лучшее, на что можно надеяться, писал он, является живая публичная сфера, бдительная пресса и, как результат, решительно настроенное общественное мнение, которые относятся к государству так же, как
постоянная осада относится к крепости. Это легитимировало активистов и общественные движения, бросающие вызов государству, однако из этого образа следовал еще один и, возможно, более очевидный вывод, что крепость государства взять невозможно и делать этого не следует.
Источник - Постнаука.ру